Лотар-Гюнтер Буххайм - Подлодка [Лодка]
Труманн держит газетную вырезку в вытянутой руке:
— Все равны — один за всех — все за одного — и вот что я скажу вам, товарищи, только решимость сражаться до последнего — последствия этой битвы мирового исторического значения — храбрость безымянных героев — величие истории — ни с чем не соизмеримое — выдающееся — вечная слава благородной стойкости и самопожертвования — высокие идеалы — нынешнее поколение и те, которые придут после — принесут свои плоды — показать себя достойными вечного наследия!
Держа в руке намокший, неразборчивый клочок газетной бумаги, он раскачивается взад-вперед, однако не падает. Подошвы его ботинок кажутся приклеенными к полу.
— Сумасшедший, — говорит Старик. — Теперь его ничто не остановит.
За пианино садится лейтенант и начинает играть джаз, но это никак не влияет на Труманна. Он продолжает надрываться:
— Мои товарищи — знаменосцы будущего — плоть и дух элиты людей, для которых «служение» — высший идеал — лучезарный пример для отстающих — смелость, которая победит смерть — внутренняя решимость — спокойное приятие судьбы — неудержимый порыв — любовь и верность такой глубины, которая непостижима для мелких душонок — дороже алмазов — выносливость — jawohl! — гордые и мужественные — Ура! — нашел свое последнее пристанище в глубинах Атлантики. Ха! Нерушимая дружба — на фронте и в тылу — готовность к полному пожертвованию. Наш любимый немецкий народ. Наш замечательный богом данный Фюрер и Верховный Главнокомандующий. Хайль! Хайль! Хайль!
Некоторые присоединяются к его приветствию. Белер свирепо смотрит на Труманна, как гувернантка на расшалившегося ребенка, резко встает, выпрямившись в полный рост, и исчезает, ни с кем не попрощавшись.
— Эй, ты, оставь мою грудь в покое! — вскрикивает Моник. Она обращается к хирургу. Очевидно, он стал слишком общителен.
— Тогда мне придется опять спрятаться под крайней плотью, — зевает тот, и окружающие оглушительно хохочут.
Труманн рухнул в кресло и закрыл глаза. Может, Старик все-таки ошибся. Он готов отключиться сейчас, прямо перед нами. Затем он вскакивает, как будто его укусил тарантул, и правой рукой выхватывает из кармана револьвер.
У офицера по соседству еще сохранилось достаточно способности быстро реагировать, и он бьет сверху вниз по руке Труманна. Пуля попадает в пол, едва не задев ногу Старика. Тот лишь качает головой:
— Из-за всей этой музыки даже выстрела не слышно.
Револьвер исчезает, и Труманн с угрюмым видом опять опускается в кресло.
Моник, которая не сразу поняла, что раздался выстрел, выпрыгивает из-за барной стойки, проплывает мимо Труманна и гладит его под подбородком, как будто намыливая его перед бритьем, затем легко запрыгивает на эстраду и стонет в микрофон: «В моем одиночестве…»
Боковым зрением я наблюдаю, как Труманн медленно встает. Все его движения кажутся разделенными на составляющие. Он стоит, хитро ухмыляясь и раскачиваясь из стороны в сторону по меньшей мере в течение пяти минут, пока не затихли рыдания Моник; затем, во время неистовой овации, он нащупал дорогу между столиками к дальней стенке; постоял немного, прислонившись к ней, и опять выхватывает пистолет, второй, на этот раз из-за ремня и орет: «Все под стол!» так громко, что на его шее вздуваются вены.
На этот раз рядом с ним нет никого, кто мог бы остановить его.
— Ну!
Старик просто вытягивает ноги и сползает из кресла вниз. Трое или четверо прячутся за пианино. Пианист упал на колени. Я тоже согнулся на полу, стоя на коленях как во время молитвы. Внезапно в зале повисает мертвая тишина — а затем один за одним раздаются выстрелы.
Старик считает их вслух. Моник под столом верещит таким высоким голосом, что ее визг пробирает до костей. Старик кричит: «Ну вот и все!»
Труманн расстрелял всю обойму.
Я выглядываю из-под стола. Пять лепных дам на стене за сценой лишились своих лиц. Штукатурка еще осыпается. Старик поднимается первым и, склонив голову набок, оценивает повреждения:
— Удивительная меткость, достойная ковбоя, — причем все выстрелы сделаны пораненными руками.
Труманн уже отшвырнул пистолет и расплылся в восторженной улыбке от до ушей:
— Наконец-то, ты согласен? Наконец-то эти преданные правительству немецкие коровы получили по заслугам, а?
Он просто в упоении от чувства собственного удовлетворения.
Воздев руки, визжа тонким фальцетом, как будто сдаваясь, чтобы спасти себе жизнь, появляется «мадам».
Как только Старик увидел ее, он опять сполз из кресла. «В укрытие!» — кричит кто-то.
Воистину удивительно, что этот старый фрегат, с избытком обвешанный парусами, до сих пор откладывал свое появление в этих водах. Она разрядилась по испанской моде: на висках наклеены накладные локоны, а в прическу воткнут переливающийся черепаховый гребень — ходячий кусок студня с жировыми складками, выпирающими отовсюду. На ногах у нее обуты черные шелковые туфли. Пальцы, похожие на сардельки, увешаны перстнями с огромными фальшивыми камнями. Это страшилище пользуется особой благосклонностью начальника гарнизона.
Обычно ее голос напоминает шипение бекона на сковородке. Но сейчас она завывает, разразившись потоком брани. В ее воплях я могу разобрать лишь: «Kaput, kaput».
— Капут, она совершенно права, — замечает Старик.
Томсен подносит ко рту бутылку коньяка и присасывается к ней, как ребенок к материнской груди.
Меркель спасает ситуацию. Он залезает на стул и с упоением принимается дирижировать хором, поющим рождественскую кароль: «О благословенная пора Рождества…» Мы все с воодушевлением подпеваем.
«Мадам» трагически заламывает руки. Ее вопли лишь изредка прорываются сквозь наше пение. Похоже, она готовится сорвать с себя расшитое блестками платье, но вместо этого она рвет на себе волосы, запустив в прическу пальцы с ногтями, покрытыми темно-красным лаком, верещит и выбегает вон.
Меркель падает со стула, и хор распадается.
— Настоящий дурдом! Боже, сколько шума! — говорит Старик.
В любом случае, думаю я, надо будет взять с собой теплый бандаж на поясницу. Ангора. Первоклассная вещь.
Хирург флотилии усаживает Моник к себе на колени; правой рукой он обнимает ее за зад, а в левой держит правую грудь, как будто взвешивает дыню. Пышнотелая Моник пытается прикрыться тем, что на ней осталось из одежды, визжит, вырывается из его объятий и задевает патефон, иголка которого проскакивает поперек бороздок пластинки, издав глухой пукающий звук. Моник истерично хихикает.
Хирург молотит кулаками по столешнице, пока бутылки не начинают подпрыгивать. Он пытается не засмеяться и краснеет, прямо как индюшачий гребень. Кто-то, подкравшись сзади, обвивает его шею руками, словно стараясь обнять, но когда руки разжимаются, галстук хирурга оказывается отрезанным по самый узел, причем сам он этого не замечает. Лейтенант, вооруженный ножницами, уже успел укоротить галстук Саймишу, а затем и Томсену. Моник, видя это, опрокидывается на спину на сцене. У нее истерика. Разойдясь вовсю, она без остановки болтает в воздухе ногами, показывая всем, что под платьем на ней одеты лишь крошечные черные трусики, которые одновременно служат и поясом для чулок. Белзер по прозвищу «Деревянный глаз» уже схватил сифон и направляет сильную струю воды ей прямо между ног. Она визжит, как дюжина поросят, которых ущипнули за хвостики. Меркель замечает, что его галстук стал короче, Старик называет происшедшее «внезапной атакой на концы», и Меркель, схватив недопитую бутылку коньяка, запускает ею в живот обрезавшему галстуки, заставив того согнуться пополам.
— Отличный бросок — точно в цель, — одобрительно замечает Старик.
В ответ по воздуху летит кусок декоративной решетки. Мы дружно пригибаемся, за исключением ухмыляющегося Старика, который и не думает пошевелиться.
Пианино проглатывает очередную порцию пива.
— Шнапс приводит к им-по-тен-ции, — заикается Томсен.
— Снова в бордель? — интересуется у меня Старик.
— Нет. Просто спать. Хотя бы пару часов.
Томсен, невзирая на трудности, встает на ноги:
— Я — с вами — гребаный притон — пошли — лишь ошвартуюсь в клозете, отолью как следует на дорожку!
Стоило выйти в распахнувшуюся дверь, как по моим глазам ударил ослепительно белый лунный свет. Я не ожидал увидеть свет, мерцающий, как расплавленное серебро. В лучах этого холодного сияния пляж вытянулся бело-голубой полосой; улицы, дома, все вокруг купалось в ледяном, похожем на неоновое, сияние.
Бог мой, я никогда не видел такой луны раньше! Круглая и белая, как головка сыра камамбер. Светящийся камамбер. Можно было вполне свободно читать газету на улице. Вся бухта походила на сплошной блестящий кусок серебряной фольги. Огромный рулон, искрящийся неровностями металла, развернут от побережья до самого горизонта. Серебристый горизонт на черном бархате небосклона.